Максимы ларошфуко анализ. Максимы и моральные размышления. "В то время как люди умные умеют выразить многое в немногих словах, люди ограниченные напротив, обладают способностью много говорить - и ничего не сказать." - Ф. Ларошфуко

Ларошфуко Франсуа герцог де (фр . La Rochefoucauld ) (1613-1680), известный французский политический деятель, писатель-моралист, видный участник Фронды.

Предназначенный с детства к военной карьере, он получает боевое крещение в Италии (1629), затем активно участвует в войне с Испанией (1635-1636) В мирное время он становится поверенным королевы Анны Австрийской, участвует в заговоре против кардинала Ришелье (1637), за что попадает в тюрьму, за которой следует ссылка в его поместье в Пуату. Вернувшись в армию в 1639 г., он получает возможность вернуться ко двору лишь после смерти Ришелье в 1642 г., надеясь на покровительство королевы, которая, однако, предпочитает ему кардинала Мазарини. Когда в 1648 г. в Париже начинается Фронда, он становится одним из ее главарей, получает тяжелое ранение (1652), вследствие чего удаляется в свое поместье, где и начинает писать «Мемуары» (первое издание – 1662). Позже он примирился с королем и в дальнейшем вел светскую жизнь, став завсегдатаем салонов госпожи де Сабле и госпожи де Лафайет. Титул герцога де Ларошфуко он получает, по традиции, лишь после смерти своего отца в 1650, до этого времени нося имя князя де Марсийяка. В 1664 г. появилось первое издание прославивших автора «Размышлений, или Моральных сентенций и максим» (пятое, последнее прижизненное издание, содержащее 504 максимы, вышло в 1678 г.).

«Мемуары» герцога де Ларошфуко были изданы в 1662 г. (полное издание 1874 г.), хотя несколько раньше они появились под названием «Гражданские войны во Франции с августа 1649 г. до конца 1652 г.» с многочисленными искажениями, купюрами и добавлениями из других авторов. Название фальсифицированного издания не случайно: герцог пишет в самом начале своего труда, что задумал описать события, в которых ему нередко приходилось участвовать. По признанию автора, он писал свои «»Мемуары» лишь для близких (как некогда и Монтень), задачей их автора было осмыслить свою личную деятельность как служение государству и доказать фактами справедливость своих взглядов.

Жизненный и политический опыт Ларошфуко лег в основу его философских воззрений, которые он в краткой форме изложил в своих «Максимах», благодаря которым он был признан не только тонким психологом и наблюдателем, знатоком человеческого сердца и нравов, но одним из выдающихся мастеров художественного слова: слава Ларошфуко как писателя связана именно с этим афористическим жанром, а не с его воспоминаниями, уступающими по остроте и образности мемуарам его современника кардинала де Реца.

При анализе природы человека Ларошфуко опирается на рационалистическую философию Декарта и на сенсуалистические взгляды Гассенди. Анализируя чувства и поступки человека, он приходит к выводу о том, что единственной движущей силой поведения является эгоизм, себялюбие. Но если поведение человека определяется его природой, то его нравственная оценка оказывается невозможной: нет ни дурных, ни хороших поступков. Однако Ларошфуко не отказывается от нравственной оценки: чтобы быть добродетельным, необходимо управлять своими природными инстинктами, сдерживать неразумные проявления своего себялюбия. Ларошфуко с замечательным художественным мастерством умеет придать своим идеям отточенную филигранную форму, трудно передаваемую на других языках.

Именно благодаря произведению Ларошфуко жанр максим или афоризмов, зародившийся и культивировавшийся во французских салонах, становится популярным.

Лит: Разумовская М.В. Жизнь и творчество Франсуа де Ларошфуко. // Ларошфуко Ф.де. Мемуары. Максимы. Л.: «Наука», 1971, С. 237-254; Разумовская М.В. Ларошфуко, автор «Максим». Л., 1971. 133 с.

Франсуа де Ларошфуко

МАКСИМЫ И МОРАЛЬНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ

ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ ЧИТАТЕЛЮ

(К первому изданию 1665 г.)

Я представляю на суд читателей это изображение человеческого сердца, носящее название «Максимы и моральные размышления». Оно, может статься, не всем понравится, ибо кое-кто, вероятно, сочтет, что в нем слишком много сходства с оригиналом и слишком мало лести. Есть основания предполагать, что художник не обнародовал бы своего творения и оно по сей день пребывало бы в стенах его кабинета, если бы из рук в руки не передавалась искаженная копия рукописи; недавно она добралась до Голландии, что и побудило одного из друзей автора вручить мне другую копию, по его уверению, вполне соответствующую подлиннику. Но как бы верна она ни была, ей вряд ли удастся избежать порицания иных людей, раздраженных тем, что кто-то проник в глубины их сердца: они сами не желают его познать, поэтому считают себя вправе воспретить познание и другим. Бесспорно, эти «Размышления» полны такого рода истинами, с которыми не способна примириться человеческая гордыня, и мало надежд на то, что они не возбудят ее вражды, не навлекут нападок хулителей. Поэтому я и помещаю здесь письмо, написанное и переданное мне сразу после того, как рукопись стала известна и каждый тщился высказать свое мнение о ней. Письмо это с достаточной, на мой взгляд, убедительностью отвечает на главные возражения, могущие возникнуть по поводу «Максим», и объясняет мысли автора: оно неопровержимо доказывает, что эти «Максимы» – всего-навсего краткое изложение учения о нравственности, во всем согласного с мыслями некоторых Отцов Церкви, что их автор и впрямь не мог заблуждаться, вверившись столь испытанным вожатым, и что он не совершил ничего предосудительного, когда в своих рассуждениях о человеке лишь повторил некогда ими сказанное. Но даже если уважение, которое мы обязаны к ним питать, не усмирит недоброхотов и они не постесняются вынести обвинительный приговор этой книге и одновременно – воззрениям святых мужей, я прошу читателя не подражать им, подавить разумом первый порыв сердца и, обуздав по мере сил себялюбие, не допустить его вмешательства в суждение о «Максимах», ибо, прислушавшись к нему, читатель, без сомнения, отнесется к ним неблагосклонно: поскольку они доказывают, что себялюбие растлевает разум, оно не преминет восстановить против них этот самый разум. Пусть читатель помнит, что предубеждение против «Максим» как раз и подтверждает их, пусть проникнется сознанием, что чем запальчивее и хитроумнее он с ними спорит, тем непреложнее доказывает их правоту. Поистине трудно будет убедить любого здравомыслящего человека, что зоилами этой книги владеют чувства иные, нежели тайное своекорыстие, гордость и себялюбие. Короче говоря, читатель изберет благую участь, если заранее твердо решит про себя, что ни одна из указанных максим не относится к нему в частности, что, хотя они как будто затрагивают всех без исключения, он – тот единственный, к кому они не имеют никакого касательства. И тогда, ручаюсь, он не только с готовностью подпишется под ними, но даже подумает, что они слишком снисходительны к человеческому сердцу. Вот что я хотел сказать о содержании книги. Если же кто-нибудь обратит внимание на методу ее составления, то должен отметить, что, на мой взгляд, каждую максиму нужно было бы озаглавить по предмету, в ней трактованному, и что расположить их следовало бы в большем порядке. Но я не мог этого сделать, не нарушив общего строения врученной мне рукописи; а так как порою один и тот же предмет упоминается в нескольких максимах, то люди, к которым я обратился за советом, рассудили, что всего правильнее будет составить Указатель для тех читателей, которым придет охота прочесть подряд все размышления на одну тему.

Наши добродетели – это чаще всего искусно переряженные пороки.

То, что мы принимаем за добродетель, нередко оказывается сочетанием корыстных желаний и поступков, искусно подобранных судьбой или нашей собственной хитростью; так, например, порою женщины бывают целомудренны, а мужчины – доблестны совсем не потому, что им действительно свойственны целомудрие и доблесть.

Ни один льстец не льстит так искусно, как себялюбие.

Сколько ни сделано открытий в стране себялюбия, там еще осталось вдоволь неисследованных земель.

Ни один хитрец не сравнится в хитрости с себялюбием.

Долговечность наших страстей не более зависит от нас, чем долговечность жизни.

Страсть часто превращает умного человека в глупца, но не менее часто наделяет дураков умом.

Великие исторические деяния, ослепляющие нас своим блеском и толкуемые политиками как следствие великих замыслов, чаще всего являются плодом игры прихотей и страстей. Так, война между Августом и Антонием, которую объясняют их честолюбивым желанием властвовать над миром, была, возможно, вызвана просто-напросто ревностью.

Страсти – это единственные ораторы, доводы которых всегда убедительны; их искусство рождено как бы самой природой и зиждется на непреложных законах. Поэтому человек бесхитростный, но увлеченный страстью, может убедить скорее, чем красноречивый, но равнодушный.

Страстям присущи такая несправедливость и такое своекорыстие, что доверять им опасно и следует их остерегаться даже тогда, когда они кажутся вполне разумными.

В человеческом сердце происходит непрерывная смена страстей, и угасание одной из них почти всегда означает торжество другой.

Наши страсти часто являются порождением других страстей, прямо им противоположных: скупость порой ведет к расточительности, а расточительность – к скупости; люди нередко стойки по слабости характера и отважны из трусости.

Как бы мы ни старались скрыть наши страсти под личиной благочестия и добродетели, они всегда проглядывают сквозь этот покров.

Наше самолюбие больше страдает, когда порицают наши вкусы, чем когда осуждают наши взгляды.

Люди не только забывают благодеяния и обиды, но даже склонны ненавидеть своих благодетелей и прощать обидчиков.

Необходимость отблагодарить за добро и отомстить за зло кажется им рабством, которому они не желают покоряться.

Милосердие сильных мира сего чаще всего лишь хитрая политика, цель которой – завоевать любовь народа.

Хотя все считают милосердие добродетелью, оно порождено иногда тщеславием, нередко ленью, часто страхом, а почти всегда – и тем, и другим, и третьим.

Умеренность счастливых людей проистекает из спокойствия, даруемого неизменной удачей.

Умеренность – это боязнь зависти или презрения, которые становятся уделом всякого, кто ослеплен своим счастьем; это суетное хвастовство мощью ума; наконец, умеренность людей, достигших вершин удачи, – это желание казаться выше своей судьбы.

У нас у всех достанет сил, чтобы перенести несчастье ближнего.

Невозмутимость мудрецов – это всего лишь умение скрывать свои чувства в глубине сердца.

Невозмутимость, которую проявляют порой осужденные на казнь, равно как и презрение к смерти, говорит лишь о боязни взглянуть ей прямо в глаза; следовательно, можно сказать, что то и другое для их разума – все равно что повязка для их глаз.

Философия торжествует над горестями прошлого и будущего, но горести настоящего торжествуют над философией.

Немногим людям дано постичь, что такое смерть; в большинстве случаев на нее идут не по обдуманному намерению, а по глупости и по заведенному обычаю, и люди чаще всего умирают потому, что не могут воспротивиться смерти.

Когда великие люди наконец сгибаются под тяжестью длительных невзгод, они этим показывают, что прежде их поддерживала не столько сила духа, сколько сила честолюбия, и что герои отличаются от обыкновенных людей только большим тщеславием.

Достойно вести себя, когда судьба благоприятствует, труднее, чем когда она враждебна.

Ни на солнце, ни на смерть нельзя смотреть в упор.

Люди часто похваляются самыми преступными страстями, но в зависти, страсти робкой и стыдливой, никто не смеет признаться.

Ревность до некоторой степени разумна и справедлива, ибо она хочет сохранить нам наше достояние или то, что мы считаем таковым, между тем как зависть слепо негодует на то, что какое-то достояние есть и у наших ближних.

Зло, которое мы причиняем, навлекает на нас меньше ненависти и преследований, чем наши достоинства.

Чтобы оправдаться в собственных глазах, мы нередко убеждаем себя, что не в силах достичь цели; на самом же деле мы не бессильны, а безвольны.

A.Л. Вербицкая

Иногда в большинстве своём лаконичные «Максимы» Ларошфуко приобретают развёрнутый характер и приближаются к жанру миниатюры или же этюда философского характера, неся при этом элементы коннотативности, которые делают эти тексты достоянием художественной литературы.

Примером тому может являться максима 563, посвящённая себялюбию.

Автор как представитель классицистического направления выстраивает текст данной максимы в строгом, соответствующем классицистическим законам порядке, где логично и органично переходят одна в другую преамбула, основная часть и концовка.

В преамбуле: « L"amour-propre est l"amour de soi-même et de toutes choses pour soi» - закладывается тема повествования, семантическим центром которой является лексема L"amour-propre. Дальнейшее повествование концентрируется вокруг этого тематического ядра. Оно отличается крайней целостностью и слитностью, что создаётся благодаря употреблению местоимения «il», репрезентирующего лексему L"amour-propre.

Равномерный дистантный повтор данной лексемы придаёт максиме линейное развитие, где вся система направлена на исчерпывающую характеристику себялюбия. Поэтому лексическое поле отличается богатством лексемных рядов, где выделяются глаголы, существительные, прилагательные:

Ср.: ... il rend les hommes idolâtres d"eux-mêmes... les rendrait les tyrans des antres si la fortune leur en donnait les moyens.

Однако в этой системе ведущим тематическим началом является субъект действия (L"amour-propre - il). Это двуединство отличается высокой прагматичной динамикой, его воздействующее начало направлено на читателя, которому затем самому необходимо делать вывод - обладать себялюбием - это хорошо или плохо. С этой целью автор персонифицирует субъект, наделяет его действием, на которое способно лишь человеческое существо.

Ср.: il rend les hommes idolâtres...
Il ne se repose jamais hors de soi...
Il y conçoit.. . il y nourrit.
Il y élève sans le savoir un grand nombre d"affection et de haines...

Глаголы очень часто несут в себе прямонаправленное действие, они открыты и предполагают наличие объекта действия, как бы результирующего действие субъекта.

Ср.: Là il est souvent invisible à lui-même, il y conçoit, il y nourrit et il y élève sans le savoir un grand nombre d"affection et de haine.

De cette nuit qui le couvre naissent les ridicules persuasions qu"il a de lui-même, de là vient ses erreurs, ses ignorances, ses grossièretés et ses niaiseries sur son sujet.

При этом, в силу высокого потенциала абстрагирования, лексемы, результирующие действие субъекта, чаще всего подаются во множественном числе, подчёркивая тем самым, что себялюбие как человеческое качество способно активно влиять на окружающую среду как позитивно, так и негативно. Однонаправленность сюжетной линии, которая реализуется в повышенной частотности повторов одного семантического плана, а также динамика в развитии текстовой линии за счёт накопления глаголов действия порождает определённую коннотативность, которая несёт в себе особенности эстетической концепции французского классицизма.

Слова, в силу пуристической доктрины Малерба очищались от вторичного смыслового наслоения. И слово употреблялось как логический знак. Поэтому совершенно симптоматично незначительное присутствие в текстах данного порядка традиционных лексических средств художественной выразительности.

В данном виде текстов как нигде действует закон семантической нормы дискурса, которую А.Ж. Греймас квалифицировал термином «изотопия». С его точки зрения «в любом сообщении или тексте слушатель или читатель хочет видеть нечто цельное в смысловом отношении». Здесь изотопия находит своё выражение в сильной избыточности морфологических категорий. Данную избыточность, как уже было показано раньше, создаёт накопление лексем разного порядка.

Однако, как показывает анализ, метасемический план (тропы) всё же присущ данному виду максим Ларошфуко. Но в силу строгих классицистических канонов, метасемические наслоения вкрапливаются в канву повествования в очень скромных пропорциях, не доминируя над нейтральным лексическим полем, а органично вплетаясь в канву повествования, тем самым снимая присутствие неясностей, двусмысленностей, делая коммуникацию достаточно эффективной. В этом плане интересна прежде всего эстетическая функция персонификации. Она становится основным метасемическим приёмом, делая абстрактное описание сущности себялюбия более наглядным и выразительным.

Ср.: En effet, dans ses plus grands intérêts et dans ses plus importantes affaires, où la violence de ses souhaits appelle toute son attention, il voit, il sent, il entend, il imagine, il soupçonne, il pénètre, il devine tout...

Такие линейные ряды, где персонификация выстраивается в виде перечисления актов аналитического порядка, выполняются их субъектом, которые затем синтезируются в ответное действие.

Ср.: il voit, il sent, il entend, il imagine, il soupçonne, il pénètre, il devine tout.

Использование персонификации для демонстрации аналитико-синтезирующих мыслительных процессов субъекта , усиленное эффектом градации, привносит элемент так называемой конвенциональной избыточности, которая регулирует определённым образом внутреннее устройство данного дискурса, то есть делая его коннотативно отмеченным.

Своеобразным маркером коннотативности становится здесь также гипербола. Данная метасемема необходима автору для того, чтобы показать силу самолюбия, которое руководит человеческим поведением.

В данном дискурсе функцию гиперболы начинают выполнять те лексемы, которые способны нести в себе целый ряд семем, образующих очень широкое стилистическое поле. И, попадая в благоприятную дискурсивную среду, они создают отклонение от нулевой формы, что в свою очередь способствует стилистической окрашенности текста.

Ср.: L"amour-propre... les rendrait les tyrans.., il les rend les hommes idolâtres d"eux-mêmes, ...il y fait mille insensibles tours et retours.

При этом, как показывает анализ, гиперболические образы создаются подчас благодаря сосредоточению в одной лексеме семем абстрактного порядка.

Ср.: les tyrans.

Иногда наоборот Ларошфуко вводит в текст лексемы конкретного порядка (ср.: mille insensibles tours et retours), которыми в своё время увлекался Рабле и которые создают атмосферу искренности и якобы правдоподобия повествуемого.

Метафора очень скромно представлена в подобных видах текстов. Её функция заключается в сжатии абстрактной семантики с целью создания конкретной образности.

Ср.: On ne peut sonder la profondeur ni percer les ténèbres de ses abîmes.

Как показывает проведённый анализ, присутствие метафор в подобных видах текстов совершенно необходимо, так как они снимают общую абстрактную тональность и делают дискурс более конкретным и выразительным.

Своеобразным украшательством, оживляющим развёртывание дискурса, является сравнение.

Ср.: ...«il ne se repose jamais hors de soi et ne s"arrête dans les sujets étrangers comme les abeilles sur les fleurs».

Оно вводится союзом comme и устанавливает нетривиальность отношений эквивалентности между словами, а также, как и метафора, вводит конкретную образность, так необходимую для дискурса абстрактного характера.

Де Ларошфуко Франсуа (1613-1680) - французский писатель-моралист, герцог, принадлежал к одной из самых знатных семей Франции.

«Максимы» были впервые опубликованы в 1665 г. В предисловии Ларошфуко написал: «Я представляю на суд читателей это изображение человеческого сердца, носящее название «Максимы и моральные размышления». Оно, может статься, не всем понравится, ибо кое-кто, вероятно, сочтет, что в нем слишком много сходства с оригиналом и слишком мало лести. Пусть читатель помнит, что предубеждение против «Максим» как раз и подтверждает их, пусть проникнется сознанием, что чем запальчивее и хитроумнее он с ними спорит, тем непреложнее доказывает их правоту.

Максимы

Наши добродетели - это чаще всего
искусно переряженные пороки

То, что мы принимаем за добродетель, нередко оказывается сочетанием корыстных желаний и поступков, искусно подобранных судьбой или нашей собственной хитростью; так, например, порою женщины бывают целомудренны, а мужчины - доблестны совсем не потому, что им действительно свойственны целомудрие и доблесть.

Ни один льстец не льстит так искусно, как себялюбие.

Сколько ни сделано открытий в стране себялюбия, там еще осталось вдоволь неисследованных земель.

Ни один хитрец не сравнится в хитрости с самолюбием.

Долговечность наших страстей не более зависит от нас, чем долговечность жизни.

Страсть часто превращает умного человека в глупца, но не менее часто наделяет дураков у мои.

Великие исторические деяния, ослепляющие нас своим блеском и толкуемые политиками как следствие великих замыслов, чаше всего являются плодом игры прихотей и страстей. Так, война между Августом и Антонием, которую объясняют их честолюбивым желанием властвовать над миром, была, возможно, вызвана просто-напросто ревностью.

Страсти - это единственные ораторы, доводы которых всегда убедительны; их искусство рождено как бы самой природой и зиждется на непреложных законах. Поэтому человек бесхитростный, но увлеченный страстью, может убедить скорее, чем красноречивый, но равнодушный.

Страстям присущи такая несправедливость и такое своекорыстие, что доверять им опасно и следует их остерегаться даже тогда, когда они кажутся вполне разумными.

В человеческом сердце происходит непрерывная смена страстей, и угасание одной из них почти всегда означает торжество другой.

Наши страсти часто являются порождением других страстей, прямо им противоположных: скупость порой ведет к расточительности, а расточительность - к скупости; люди нередко стойки по слабости характера и отважны из трусости.

Как бы мы ни старались скрыть наши страсти под личиной благочестия и добродетели, они всегда проглядывают сквозь этот покров.

Наше самолюбие больше страдает, когда порицают наши вкусы, чем когда осуждают наши взгляды.

Люди не только забывают благодеяния и обиды, но даже склонны ненавидеть своих благодетелей и прощать обидчиков. Необходимость отблагодарить за добро и отомстить за зло кажется им рабством, которому они не желают покоряться.

Милосердие сильных мира сего чаще всего лишь хитрая политика, цель которой - завоевать любовь народа.

Хотя все считают милосердие добродетелью, оно порождено иногда тщеславием, нередко ленью, часто страхом, а почти всегда - и тем, и другим, и третьим. Умеренность счастливых людей проистекает из спокойствия, даруемого неизменной удачей.

Умеренность - это боязнь зависти или презрения, которые становятся уделом всякого, кто ослеплен своим счастьем; это суетное хвастовство мощью ума; наконец, умеренность людей, достигших вершин удачи, - это желание казаться выше своей судьбы.

У нас у всех достанет сил, чтобы перенести несчастье ближнего.

Невозмутимость мудрецов - это всего лишь умение скрывать свои чувства в глубине сердца.

Невозмутимость, которую проявляют порой осужденные на казнь, равно как и презрение к смерти, говорит лишь о боязни взглянуть ей прямо в глаза; следовательно, можно сказать, что то и другое для их разума - все равно что повязка для их глаз.

Философия торжествует над горестями прошлого и будущего, но горести настоящего торжествуют над философией.

Немногим людям дано постичь, что такое смерть; в большинстве случаев на нее идут не по обдуманному намерению, а по глупости и по заведенному обычаю, и люди чаще всего умирают потому, что не могут воспротивиться смерти.

Когда великие люди наконец сгибаются под тяжестью длительных невзгод, они этим показывают, что прежде их поддерживала не столько сила духа, сколько сила честолюбия, и что герои отличаются от обыкновенных людей только большим тщеславием.

Достойно вести себя, когда судьба благоприятствует, труднее, чем когда она враждебна.

Ни на солнце, ни на смерть нельзя смотреть в упор.

Люди часто похваляются самыми преступными страстями, но в зависти, страсти робкой и стыдливой, никто не смеет признаться.

Ревность до некоторой степени разумна и справедлива, ибо она хочет сохранить нам наше достояние или то, что мы считаем таковым, между тем как зависть слепо негодует на то, что какое-то достояние есть и у наших ближних.

Зло, которое мы причиняем, навлекает на нас меньше ненависти и преследований, чем наши достоинства.

Чтобы оправдаться в собственных глазах, мы нередко убеждаем себя, что не в силах достичь цели; на самом же деле мы не бессильны, а безвольны.

Не будь у нас недостатков, нам было бы не так приятно подмечать их у ближних.

Ревность питается сомнениями; она умирает или переходит в неистовство, как только сомнения превращаются в уверенность.

Гордость всегда возмещает свои убытки и ничего не теряет, даже когда, отказывается от тщеславия.

Если бы нас не одолевала гордость, мы не жаловались бы на гордость других.

Гордость свойственна всем людям; разница лишь в том, как и когда они ее проявляют.

Природа, в заботе о нашем счастии, не только разумно устроила opганы нашего тела, но еще подарила нам гордость, - видимо, для того, чтобы избавить нас от печального сознания нашего несовершенства.

Не доброта, а гордость обычно побуждает нас читать наставления людям, совершившим проступки; мы укоряем их не столько для того, чтобы исправить, сколько для того, чтобы убедить в нашей собственной непогрешимости.

Мы обещаем соразмерно нашим расчетам, а выполняем обещанное соразмерно нашим опасениям.

Своекорыстие говорит на всех языках и разыгрывает любые роли - даже роль бескорыстия.

Одних своекорыстие ослепляет, другим открывает глаза.

Кто слишком усерден в малом, тот обычно становится неспособным к великому.

У нас не хватает силы характера, чтобы покорно следовать всем велениям рассудка.

Человеку нередко кажется, что он владеет собой, тогда как на самом деле что-то владеет им; пока разумом он стремится к одной цели, сердце незаметно увлекает его к другой.

Сила и слабость духа - это просто неправильные выражения: в действительности же существует лишь хорошее или плохое состояние органов тела.

Наши прихоти куда причудливее прихотей судьбы.

В привязанности или равнодушии философов к жизни сказывались особенности их себялюбия, которые так же нельзя оспаривать, как особенности вкуса, как склонность к какому-нибудь блюду или цвету.

Все, что посылает нам судьба, мы оцениваем в зависимости от расположения духа.

Нам дарует радость не то, что нас окружает, а наше отношение к окружающему, и мы бываем счастливы, обладая тем, что любим, а не тем, что другие считают достойным любви.

Человек никогда не бывает так счастлив или так несчастлив, как это кажется ему самому.

Люди, верящие в свои достоинства, считают долгом быть несчастными, дабы убедить таким образом и других и себя в том, что судьба еще не воздала им по заслугам.

Что может быть сокрушительнее для нашего самодовольства, чем ясное понимание того, что сегодня мы порицаем вещи, которые еще вчера одобряли.

Хотя судьбы людей очень несхожи, но некоторое равновесие в распределении благ и несчастий как бы уравнивает их между собой.

Какими бы преимуществами природа ни наделила человека, создать из него героя она может, лишь призвав на помощь судьбу.

Презрение философов к богатству было вызвано их сокровенным желанием отомстить несправедливой судьбе за то, что она не наградила их по достоинствам жизненными благами; оно было тайным средством, спасающим от унижений бедности, и окольным путем к почету, обычно доставляемому богатством.

Ненависть к людям, попавшим в милость, вызвана жаждой этой самой милости. Досада на ее отсутствие смягчается и умиротворяется презрением ко всем, кто ею пользуется; мы отказываем им в уважении, ибо не можем отнять того, что привлекает к ним уважение всех окружающих.

Чтобы упрочить свое положение в свете, люди старательно делают вид что оно уже упрочено.

Как бы ни кичились люди величием своих деяний, последние часто бывают следствием не великих замыслов, а простой случайности.

Наши поступки словно бы рождаются под счастливой или несчастной звездой; ей они и обязаны большей частью похвал или порицаний, выпадающих на их долю.

Не бывает обстоятельств столь несчастных, чтобы умный человек не мог извлечь из них какую-нибудь выгоду, но не бывает и столь счастливых, чтобы безрассудный не мог обратить их против себя.

Судьба все устраивает к выгоде тех, кому она покровительствует.

© Франсуа Де Ларошфуко. Мемуары. Максимы. М., Наука, 1994.

Я представляю на суд читателей это изображение человеческого сердца, носящее название "Максимы и моральные размышления". Оно, может статься, не всем понравится, ибо кое-кто, вероятно, сочтет, что в нем слишком много сходства с оригиналом и слишком мало лести. Есть основания предполагать, что художник не обнародовал бы своего творения и оно по сей день пребывало бы в стенах его кабинета, если бы из рук в руки не передавалась искаженная копия рукописи; недавно она добралась до Голландии, что и побудило одного из друзей автора вручить мне другую копию, по его уверению, вполне соответствующую подлиннику. Но как бы верна она ни была, ей вряд ли удастся избежать порицания иных людей, раздраженных тем, что кто-то проник в глубины их сердца: они сами не желают его познать, поэтому считают себя вправе воспретить познание и другим. Бесспорно, эти «Размышления» полны такого рода истинами, с которыми неспособна примириться человеческая гордыня, и мало надежд на то, что они не возбудят ее вражды, не навлекут нападок хулителей. Поэтому я и помещаю здесь письмо, написанное и переданное мне сразу после того, как рукопись стала известна и каждый тщился высказать свое мнение о ней. Письмо это с достаточной, ни мой взгляд, убедительностью отвечает на главные возражения, могущие возникнуть по поводу «Максим», и объясняет мысли автора: оно неопровержимо доказывает, что эти «Максимы» – всего-навсего краткое изложение учения о нравственности, во всем согласного с мыслями некоторых Отцов Церкви, что их автор и впрямь не мог заблуждаться, сверившись столь испытанным вожатым, и что он не совершил ничего предосудительного, когда в своих рассуждениях о человеке лишь повторил некогда ими сказанное. Но даже если уважение, которое мы обязаны к ним питать, не усмирит недоброхотов и они не постесняются вынести обвинительный приговор этой книге и одновременно – воззрениям святых мужей, я прошу читателя не подражать им, подавить разумом первый порыв сердца и, обуздав по мере сил себялюбие, не допустить его вмешательства в суждение о «Максимах», ибо, прислушавшись к нему, читатель, без сомнения, отнесется к ним неблагосклонно: поскольку они доказывают, что себялюбие растлевает разум, оно не преминет восстановить против них этот самый разум. Пусть читатель помнит, что предубеждение против «Максим» как раз и подтверждает их, пусть проникнется сознанием, что чем запальчивее и хитроумнее он с ними спорит. Тем непреложнее доказывает их правоту. Поистине трудно будет убедить любого здравомыслящего человека, что зоилами этой книги владеют чувства иные, нежели тайное своекорыстие, гордость и себялюбие. Короче говоря, читатель изберет благую участь, если заранее твердо решит про себя, что ни одна из указанных максим не относится к нему в частности, что, хотя они как будто затрагивают всех без исключения, он – тот единственный, к кому они не имеют никакого касательства. И тогда, ручаюсь, он не только с готовностью подпишется под ними, но даже подумает, что они слишком снисходительны к человеческому сердцу. Вот что я хотел сказать о содержании книги. Если же кто-нибудь обратит внимание на методу ее составления, то должен отметить, что, на мой взгляд, каждую максиму нужно было бы озаглавить по предмету, в ней трактованному, и что расположить их следовало бы в большем порядке. Но я не мог этого сделать, не нарушив общего строения врученной мне рукописи; а так как порою один и тот же предмет упоминается в нескольких максимах, то люди, к которым я обратился за советом, рассудили, что всего правильнее будет составить Указатель для тех читателей, которым придет охота прочесть подряд все размышления на одну тему.

Наши добродетели – это чаще всего искусно переряженные пороки.

То, что мы принимаем за добродетель, нередко оказывается сочетанием корыстных желаний и поступков, искусно подобранных судьбой или нашей собственной хитростью; так, например, порою женщины бывают целомудренны, а мужчины – доблестны совсем не потому, что им действительно свойственны целомудрие и доблесть.

Ни один льстец не льстит так искусно, как себялюбие.

Сколько ни сделано открытий в стране себялюбия, там еще осталось вдоволь неисследованных земель.

Ни один хитрец не сравнится в хитрости с самолюбием.

Долговечность наших страстей не более зависит от нас, чем долговечность жизни.

Страсть часто превращает умного человека в глупца, но не менее часто наделяет дураков у мои.

Великие исторические деяния, ослепляющие нас своим блеском и толкуемые политиками как следствие великих замыслов, чаше всего являются плодом игры прихотей и страстей. Так, война между Августом и Антонием, которую объясняют их честолюбивым желанием властвовать над миром, была, возможно, вызвана просто-напросто ревностью.

Страсти – это единственные ораторы, доводы которых всегда убедительны; их искусство рождено как бы самой природой и зиждется на непреложных законах. Поэтому человек бесхитростный, но увлеченный страстью, может убедить скорее, чем красноречивый, но равнодушный.

Страстям присущи такая несправедливость и такое своекорыстие, что доверять им опасно и следует их остерегаться даже тогда, когда они кажутся вполне разумными.

В человеческом сердце происходит непрерывная смена страстей, и угасание одной из них почти всегда означает торжество другой.

Наши страсти часто являются порождением других страстей, прямо им противоположных: скупость порой ведет к расточительности, а расточительность – к скупости; люди нередко стойки по слабости характера и отважны из трусости.

Как бы мы ни старались скрыть наши страсти под личиной благочестия и добродетели, они всегда проглядывают сквозь этот покров.

Наше самолюбие больше страдает, когда порицают наши вкусы, чем когда осуждают наши взгляды.

Люди не только забывают благодеяния и обиды, но даже склонны ненавидеть своих благодетелей и прощать обидчиков. Необходимость отблагодарить за добро и отомстить за зло кажется им рабством, которому они не желают покоряться.

Милосердие сильных мира сего чаще всего лишь хитрая политика, цель которой – завоевать любовь народа.